Я старался быть невозмутимым свидетелем столь интересного для меня диспута, – я не был поклонником евразийской теории, столь модной ныне. Не давая противнику опомниться, Виктор продолжал: «Есть Европа, есть Азия, есть Африка, есть Америка! Есть их границы! Есть мужчина и женщина. Можно ли согласиться с термином мужеженщина? Думаю, что нельзя, но напомню, что сатанинский образ Бафомета: двуполый – это и есть, по-моему, аналогия с термином Евразия. Уместно говорить не об искусственно объединенных землях Европы и Азии, а о великом значении русского племени, о культуре и о государственных уложениях, которые русские принесли в Азию, не вторгаясь в самобытный мир ислама, буддизма и язычества. Россия не знала колоний».

Чувствуя, что Максим хочет его перебить, уже скороговоркой продолжил: «Еще некто Бердяев писал, что евразийцам ближе Чингисхан, чем святой Владимир. Можно ожидать, что вскоре появится новый термин: „Америка – Евразия“ в связи со стремлением к мировому господству магнатов международного капитала».

Наморщив лоб, Виктор продолжал: «Евразия, с моей точки зрения, такой же идиотский термин, как „красно-коричневые“! Как известно, Маркс и Ленин – непримиримые антиподы Гитлера. Их непримиримость выражена не просто в символике красного и коричневого цвета – непримиримы их мировоззрение и политические цели. Не могу понять, почему термин „красно-коричневые“ стал таким расхожим в наши дни: я не могу себе представить идущих в обнимку национал-социалиста с его антиподом – коммунистом».

Максим смотрел на Виктора (я так и не узнал их отчеств), как застывшая кобра, а тот невозмутимо рубил воздух ладонью: «Все эти „пассионарии“, „кормящие ландшафты“, „пассионарные толчки“, которым предшествуют, по выражению твоего Гумилева, „инкубационные периоды“, словно речь идет о цыплятах, чепуха!» Виктор перешел на тон прокурора: «Не интересуют меня сомнительные побасенки о древних тюрках, гуннах, китайцах – и все это сегодня, когда нет даже настоящего учебника по истории России! А мы все молчим и пытаемся заниматься никому не нужным, придуманным Гумилевым этногенезом, попросту становлением нового народа. Спасибо, что Лев Гумилев в Шамбалу не верит и прочие бредни теософии Блаватской и Рерихов! Никаких новых народов и рас нет и быть не может. Их только можно убить или скрестить друг с другом, получив гибриды, как это делают ботаники с растениями, но получается из этого не новый народ, а метисы; или как в народе говорят, полтинники».

Максим властно простер руку: «Мы с тобой ведем научный разговор!» Виктор повысил голос: «А почему это наука, если я говорю непонятно и запутанно – как авангардисты в искусстве?» Он снова бросил взгляд на меня. «Я ненавижу слово „этнос“, которое, словно трупные пятна, покрывает работы не только историков, но даже общественных деятелей и, – увы, духовенства! Почему не сказать – народ? Как известно, „этнос“ в переводе с греческого и означает народ. Может быть, вы, гумилевцы, – Виктор разъяренно ткнул указательным пальцем в онемевшего от ненависти Максима, – продолжите это дальше и будете называть: аква Невы или Ладоги, аква Волги, аква Тихого океана? Можно продолжить: турецкая гео, русская гео, израильская гео и т. д. – что, и это будет великое научное „элитарное“ открытие и язык современной науки? Вот и дошли-доехали до сегодняшнего дня, когда русский президент проводит „саммит“, или, как известно, по-английски встреча, а потом идут бесконечные рейтинги, маркетинги, доходящие до порнографических шопов и супермаркетов».

Ярости Виктора не было предела: «Хоть и шиворот-навыворот, но тоже твоя гумилевщина, а попросту – неуважение к русскому языку, который, с моей точки зрения, самый богатый и духовный язык человечества, напрямую связанный с совершенным языком санскрита».

«Ты не апеллируй к художнику Глазунову, – внушительно предупредил Максим, – мы знаем его ура-патриотические убеждения: „Славься, Отечество наше свободное“ – даже подпел тенором слова советского гимна историк. – Или что для меня одно и то же – „за Веру, Царя и Отечество“, – с несколько извиняющейся улыбкой он посмотрел в мою сторону, хотя глаза отнюдь не улыбались. Я впервые за все время их шумной перепалки нарушил молчание:

«Да, в отличие от Вас, уважаемый Максим, простите, не знаю Вашего отчества – я люблю Россию. Следовательно, да – я патриот! Но не „ура-патриот“ в Вашем понимании. Не знаю, как Вы, но я никогда не был членом компартии или какой-либо другой политической группировки. Не надо фальсифицировать и фантазировать, как Ваш учитель – я имею в виду Льва Гумилева, смешивая с легкостью необыкновенной прямо противоположные понятия: советский „ура-патриотизм“ и имперскую триаду „за Веру, Царя и Отечество“. И политику это не всегда сходит с рук, а историку вообще непростительно! Кстати, в спорах, как я думаю, истина не рождается», – закончил я свой монолог, не желая, как понимает читатель, принимать дальше участие в этом непримиримом зло-запальчивом споре.

Но Виктор остервенело бросил, кивнув на Максима: «Эту истину ему половецкий этнос из Великой Степи в уши насвистел!»

«Господа, – продолжил я как можно серьезнее, – вернитесь же, наконец, к проблемам истории. Вы историки, и я, как художник, с великим интересом слушаю ваш научный и глубоко современный диспут. Поверьте мне: все, что вы говорите, – очень важно».

Виктор, вдруг снова обратившись ко мне, но отнюдь не ища у меня поддержки, словно продолжая давний спор со своим коллегой, заявил: «Я внимательно изучил три Ваших работы – „Мистерия ХХ века“, „Вечная Россия“ и „Великий эксперимент“. Каждая из них, по моему глубокому убеждению, – вызывающе посмотрел он на Максима, – может быть приравнена к диссертации. К сожалению, у многих сильное предубеждение против вас, Илья Сергеевич, при этом оно искусственно подогревается теми, кто не желает принимать очевидное. Я, например, увидев на картине „Вечная Россия“ гору Хараити, изображение Перуна и многое другое, сразу понял, что за каждым вашим образом скрывается глубина исторических познаний».

Я был крайне смущен таким комплиментарным поворотом разговора и, глядя на раздраженного Максима, сказал: «Помилуйте, я готов залезть под стол от смущения, когда слышу такие высокие оценки моих работ, тем более от историка. Я себя чувствую лучше, когда определенные люди меня поносят».

…Глядя в стол, не меняя позы, Максим произнес как бы нехотя: «Ну, насчет диссертации я не согласен, но, бесспорно, что ваша картина „Мистерия ХХ века“ – смелый и бесстрашный документ нашего времени».

Воспользовавшись секундной паузой, Максим, сидевший за столом в позе академика Павлова с портрета Нестерова – два сжатых кулака, выброшенных вперед, – пожелал, видимо, вернуть разговор в «научное» русло: «Разве ты можешь отрицать, – обратился он к Виктору, – что Гумилев утвердил особую научную дисциплину – этнологию, объединяющую естественные и гуманитарные науки? Лев Николаевич предложил три главенствующих параметра: пространство, время и этнос – „коллектив людей, творящих историю“.

Виктор встал: «Подумаешь, три параметра – зло вдохнул он. – Это такое же открытие, как если я назову свои параметры: человек, чтобы жить, должен есть, пить и спать. Буду ли я иметь честь называться историком, даже если переложу это на греческий язык и придуманную „пассионарность“: биосфера, этногенез и влияние почвы на почерк? Разве норманист, каким был Гумилев, равно как и его учителя – идеологи и сподвижники – ученики, могут называться историками? Твой Лев Гумилев ничего не понимал в русской истории; более того, считал, что нашествие азиатов на Русь было милым культуртрегерским пикником в стране пьяных варваров! Он не понимает смысла и сути истории, что она есть борьба религий и рас, Бога и сатаны. Важно; – хочу в твоих глазах оставаться историком, – чтобы „этнос“ и его история рассматривались с этих позиций. Историю делают единицы и народные массы, верящие в Бога или в дьявола и своего, не боюсь этого слова, национального вождя. Дарвин, Ницше или Маркс тут ни при чем. У нас есть серьезные историки, но они выступают против амбиций Гумилева. Я хочу быть историком России, а ты – исповедовать антинаучные абстрактные теории – бредни Льва Николаевича».