Когда она говорила это, глаза у нее лучились, как у девочки, и я, глядя на нее, думал: «А ведь, действительно, „Конек-горбунок“.
«Ты единственный, – добавила она, будто прочитав мои мысли, – кто имеет право называть меня „Коньком“.
Помню, как однажды в белую ночь после концерта Н. Рахлина мы шли с ней пешком мимо Михайловского замка по Марсову полю, поднялись на мост, построенный императорским архитектором Леонтием Бенуа (братом Александра Бенуа, моего любимого певца Петербурга и великого знатока искусства, равного которому не знала история). В волшебном мареве ночей, которые превращают в мираж и грезу образ великого города, где вот уже сколько веков на шпиле Петропавловской крепости трубит победу России ангел, а Нева меняет свои краски – словно палитра неведомого художника, – случилось, что «Конек» стала мне рассказывать о первых днях революции, о том, как мой дедушка К. К. Флуг умер от голода. Как грабили Дибуны, и по рисункам Павла Федотова ходили солдатские сапоги, а портрет кисти Лампи, изображающий моего предка, был разорван штыком.
Она рассказывала, какое искусство проявляла моя мать, чтобы из оставшихся тряпочек сшить себе и ей платье; о начале великого террора – обысках, арестах и грабежах. «Олечка, – продолжала она, – работала в одном из учреждений, я часто навещала ее. Раскрою тебе только одну маленькую семейную тайну, – говорила она. – Когда после голода 20-х годов мы с твоей мамой стали посещать кафе, где продавались такие вкусные пирожные и кофе – совсем как до революции, у Оли был роман с одним художником, чуть ли не из круга „Мир искусства“. Я тебе его фамилию не скажу, но звали его Илья. И я думаю, не в память ли о нем Оля назвала тебя таким именем. У них были очень красивые и нежные отношения. Разумеется, это происходило задолго до встречи с твоим отцом. Оля очень любила Сережу, но ее тревожила непримиримость его взглядов, а также она боялась за круг его друзей».
Тетя Оля словно спохватилась и, оглянувшись, хоть за нами никого не было, попросила: «Только никому не говори о том, что я тебе сказала».
Прошло много лет, и совсем недавно, в 1991 году, мы с «Коньком», моим сыном и дочерью (Ваней и Верой) и друзьями поехали в Дибуны, «на старое пепелище», как заметила она. «С тобою двое друзей, я с ними незнакома и при них ничего не хочу и не могу рассказывать, – заявила Ольга Николаевна. – А мне есть что рассказать. Не забывай, мне уже девятый десяток. Я не вечна, и ты никогда не узнаешь того, что я знаю. Я верю в Бога и не боюсь смерти. На мою жизнь выпало столько горя, что ты даже не можешь себе представить». Она отвела меня к могучей столетней березе. Порывы осеннего ветра заглушали ее слова. Кружась по земле, неслись осенние желтые листья. Она посмотрела необычно серьезным, я бы сказал, волевым взглядом мне в глаза и стала говорить: «Ты, конечно, помнишь дядю Юру Григорьева? Это двоюродный брат твоей матери, сын, как ты знаешь, царского генерала, директора Первого Петербургского кадетского корпуса. „Они“ его выслали. Тетя Вера, его сестра, умерла во время блокады в вашей квартире. За вечную напряженность ее лица Оля окрестила Веру „Вагоновожатой“ – как всегда, очень метко. Ну так вот, – ее взгляд стал заговорщицки серьезным. – Дядя Юра служил офицером на императорской яхте „Штандарт“. Я тебе раньше никогда этого не говорила. Как и того, что я ездила к нему в ссылку и дважды сидела сама.
Ты не представляешь, каким очаровательным человеком был мой любимый Юрочка Григорьев!… Но вот твои друзья уже подходят к нам, да еще и с видеокамерой». «Конек, – спрашиваю я. – Что так боишься? Сейчас времена изменились. Те события и люди уже стали историей».
Она грустно улыбнулась: «Ты так думаешь? Ты так всегда спешишь, Ильюша. Я живу, как ты выражаешься, у черта на рогах. Приезжай ко мне, в мою однокомнатную дыру, где помещаюсь я и моя собачка. Я тебе передам очень важные документы. И скажу, где найти другие. Должна признаться, что я никому не верю. Ты мой единственный родной человек. Можешь взять с собой Ваню и Веру. У них такие благородные лица. А Верочка мне чем-то напоминает Олечку. Я чувствую в ней такой же твердый характер, который был и у Оли, несмотря на ее искрящийся юмор и артистизм».
В феврале 1993 года, покинув гостиницу «Прибалтийская», где останавливался во время приезда в Петербург, я с моим старым другом Анатолием Алексеевичем Бондаренко поздним промозглым вечером позвонил в знакомую дверь, из-за которой тотчас де раздался лай маленькой собачонки. «Конек» засуетилась, стала предлагать чай, благодарить за подарки, присланные к Новому году, выговаривая при этом, что так, как живу я, жить нельзя, что я все спешу и спешу. «Публика, – наставляла она, – тебя так любит. Твоих картин ждут. Я понимаю, что ты делаешь благородное дело для России, создав Академию. Но подумай и о себе. Даже сейчас от чая отказываешься – все некогда. У меня болит нога, и я не выхожу из квартиры. Спасибо, соседи не забывают. Меня почему-то в этом доме все любят».
«Моя задача, чтобы он не опоздал на „Стрелу“, – тихо вмешался Толя Бондаренко. Она грустно произнесла: „Я знаю, что скоро умру. Вот эта иконка, висящая над кроватью, – „Георгий Победоносец“ – завещана тебе. Вокруг творится снова ужасное – голод и нищета… Да вот главное, – спохватилась она, услышав под окном гудки ожидавшего такси. – В московском архиве ты можешь получить рукопись твоего двоюродного деда генерала Григорьева. Она называется „Дед – внукам“. То есть прямо предназначена тебе. Понимаешь? А вот фотография Юры Григорьева, когда он был гардемарином. Он тогда оказался в числе русских моряков, которых Государь посылал на помощь Мессине во время землетрясения в Италии“.
Таксист продолжал издавать надрывные гудки. «Толя, – обратился я к своему другу, чувствуя, что она хочет еще что-то сказать. – Поди, сядь в машину, я буду через минуту». Оставшись наедине со мной в крохотной передней, мой бедный «Конек» в порыве нежной материнской страсти стремительно прижалась ко мне и, целуя мое лицо, заговорила; выражение ее глаз, наполненных болью и страданием, я никогда не забуду. «Дуденька, мой родной, ты для меня всегда будешь единственным любимым Дудей, как ты сам себя называл, когда был совсем маленький. Подумай только, какая я старая. Вот как сейчас тебя – обнимала я твоего дедушку, которого ты никогда не видел». И я на своей щеке ощутил ее слезы. Проклятое такси вновь напомнило, что меня ждут. Вдруг она по-детски всхлипнула, словно душа ее хотела выплеснуть всю боль:
– Как «они» меня били, как глумились, какой пыткой были эти страшные ночные допросы. Я тебе расскажу все, никому ни разу ни о чем не рассказывала. А сейчас ты должен ехать… Какие кровавые ужасы мы пережили. Ты никогда ничего не боялся и нес в своих картинах Россию. И должен все-все знать.
С глазами, полными слез, я шагнул из подъезда хрущевской халупы в холодное, пронизывающее до костей петербургское ненастье.
Слезы не высыхали у меня до Васильевского острова, и я старался скрыть их от моего друга, который тактично молчал всю дорогу.
И вот копия архива генерал-лейтенанта Ф. А. Григорьева у меня на столе. Рукопись его мемуаров «Дед – внукам», никогда не издававшаяся и даже не упоминавшаяся в печати, а также его переписка с братом царя Константином Константиновичем Романовым, который был начальником Управления военно-учебных заведений царской России, составляют свыше тысячи страниц.
Читатель, ты не ошибся в своей догадке: это известный русский поэт, знакомый нам по инициалам К. Р., что значит Константин Романов. Его стихи – свидетельства такой чистой религиозной души, что сегодня, читая их, мы словно пьем воду из родника, когда вокруг все залито асфальтом и теснятся бетонные коробки, в которых живет племя «младое, незнакомое». Мне бы хотелось, прежде чем коснуться другой стороны деятельности К. Р. – деятельности государственного мужа, сделавшего столь много для развития и процветания доблестных российских войск, великой отваги и чувства долга русского офицерства, неукротимого бесстрашия русского солдата, напомнить читателю его некоторые стихи.