Бетховен утверждал, что главное для творца быть добрым. «Чувства добрые я лирой пробуждал», – говорил наш Пушкин. Джильи с детства помнил слова своей матери: «Если хочешь быть хорошим певцом, будь добрым человеком». И как же много зла в «современном» искусстве ХХ века!

В век понижения духовных ценностей стремление к духовному совершенству заменено погоней за материальным комфортом. Живопись порой доведена до уровня рабского фотографирования мира, исключающего дух творчества, или до ребуса ответа, когда произвол «самовыражения», согласно инспирируемой моде, выдается за свободу индивидуальности. Скульптура выродилась в муляж паноптикума или бессмысленное нагромождение из металлолома; «окаменевшая музыка» архитектуры заменена инженерно-функциональной конструкцией, которая не функциональна. Купание Фрины в голубых волнах морского прибоя обернулось порнографией и стриптизом. Все на продажу! «Деньги – товар – деньги»!

Те цельность, гармония и понимание высокого назначения человека на земле, которые бессмертно живут в искусстве античности, в ХХ веке сохранились, мне кажется, в культуре итальянского пения. Бастионом классической оперы остается, несомненно, Миланский театр Ла Скала.

Вот почему для нас сегодня особенно дорого высокое искусство и совершенное мастерство итальянских певцов – Карузо, Пертиле, Тито Гобби, Тито Руфо, Галли Курчи, Марио дель Монако и других певцов итальянской школы. Слушая пьянящий голос Джильи, уносишься под синие небеса Италии, в словно ожившие гравюры Пиранези, когда сладостно сжимается сердце и хочется благодарно удивляться человеческой красоте земного бытия. Кто хоть раз услышит Джильи, тот навсегда попадает под волшебство ее поющей души. Джильи – это сила и нежность, как живопись у мастеров венецианской школы высокого Возрождения… Это Джорджоне в музыке!

Когда северный злой ветер леденил душу, когда ненастье мокрым снегом заметало одинокие следы по-петербургски пустынной набережной Екатерининского канала, мы, трое друзей, уходили от собирателя музыкальных записей и пластинок, напоенные радостной, все преодолевающей силой великого искусства. Голоса Джильи и других мастеров бельканто сопутствовали нам как солнечные лучи, мы забывали пронизывающую стужу и морозную мглу, шагая вдоль бесконечных решеток ночных каналов, стараясь не разговаривать, чтобы дольше сохранить в душе чары гениальных итальянцев.

…В пустой холодной квартире в ящике старого буфета я нашел десятки старых пластинок из в коллекции двоюродного брата, убитого в первые месяцы войны на острове Эзель. Большие, черные, маленькие, прозрачные, гнущиеся, как лист бумаги, они дарили такую несказанную радость, когда старый довоенный патефон преображал немую тишину унылого жилища. Музыка Глинки, Чайковского, Рахманинова заполняла, казалось, все пространство души и мира…

Когда я слышал торжественно-просветленного Баха; героического Бетховена с его мужественным преодолением страданья; Моцарта, исполненного искрящейся солнечной радостью; или таинственно-прозрачный, строгий, как древняя сага, концерт Грига, – то в быстротекущей повседневности словно выявлялся сокровенный смысл жизни, постигаемый с помощью музыки. И в течение всей моей жизни, в самые трудные минуты она была моим другом, наставником и утешителем. Музыка была тои атмосферой, в которой мое смутное, как у каждого в юности, «я» обретало необходимую силу для борьбы, помогающую найти себя и свой путь, свое призвание. Каким родным и трогающим душу был голос Федора Ивановича Шаляпина! Как близки и понятны его образы русской душе!…

* * *

…Юность – это бунт, половодье чувств, бурные стремления, прибой слепых страстей, думы о подвиге и бессмертии, постоянное самоуглубление и самопознание. Вера и неверие в авторитеты. В чем суть моего «я»? Если кто-то что-то отвергает, может быть, именно там и правда? Формальные запреты и фактическое отсутствие «массовости» убеждений всегда притягивают к себе неосознанной бунтарской силой. Одиночество – удел ли только ХХ века? Искусство – мост, соединяющий сердца и души.

Теперь как-то особенно понимаю, что в те годы петербургской юности я был совсем другим, нежели стал потом в Москве. Путы и чары «серебряного века», великая Европа с ее «святыми камнями» и мощью католической культуры прошедших веков незримо и мощно влияли на меня. Я был словно замурован в себе, в своих симпатиях, мучительно искал выхода… И только в Москве, соприкоснувшись с православной культурой Древней Руси, которую так не любил основатель великого города на невских берегах император Петр Первый, я по-настоящему осознал себя русским.

Великие творцы, вы всегда светите нам, как звезды во мраке! Как прожили вы свою жизнь на земле? Какими были в малом, какой духовной аскезой, каким подвигом открыли Бытие Божье и врата в вечность?

…Один мой сокурсник-студент зло говорил: «Не надо мне Баха, Бетховена и Рахманинова. К черту классику! Соприкасаясь с нею, я чувствую, как я плох, как низменна моя духовная жизнь. Послушаем лучше современную музыку, ее веселые ритмы. Ритм баюкает и подчиняет. Я на „ты“ с ритмом. К черту мелодию!» Как мог я с этим согласиться! Классическая музыка наполняет душу восторгом и жаждой подвига. Как высится, словно Гималаи, великая музыкальная культура нашей цивилизации над всеми этими пошлыми будуарными нашептываниями в микрофон или немыслимым грохотом «рока» (вот уж действительно злой рок века!). А о чем грохочут? О мелких мыслишках и ничтожных чувствах самодовольного обывателя, попавшего в западню сатаны! А ведь то же самое вползло и в живопись…

Мы мучительно искали ответа на сжигающие нас вопросы, стремясь понять великие уроки и наставления «Вечных спутников человечества». И каждый раз убеждались, как они вроде бы далеки от нас и как вместе с тем глубоко современны в сравнении с изысками преходящей моды, что именует себя современной. А что и кому дает право называться современным?

…Дом спит, как огромный человеческий улей. Говорят, здесь жил когда-то художник Максимов. Должно быть, и он, поднимаясь по лестнице, видел внизу поленницы мокрых дров, лужи и трепещущее на ветру белье на веревке, при вязанной одним концом к водосточной трубе, другим к тумбе у помойной ямы в углу…

Дома тепло. За стеной спят соседи. Хорошо, глядя в мертвый зеленый глаз приемника, отыскать в эфире и войти в могучий ураган духовных сражений гениального Бетховена, насладиться печалью просветленных слез великого Баха. Странно слышать аплодисменты большого далекого зала, смеющегося где-то над неуклюжим, сытым юмором конферансье. Чужды мне и ритмы негритянского дикого джаза, горящего радостно-животным жаром первобытной жизни…

* * *

Рядом с Академией на Второй линии Васильевского острова жила Марина Дранишникова, удивительно талантливое музыкальное явление. Пишу – явление, потому что в Марине переплелись для меня воедино чудо музыки, глубокий трагизм ее судьбы, созвучной и неуловимыми нитями связанной с миром музыкальных образов Скрябина и Рахманинова. Сколько раз, входя в мрачный колодец старого петербургского двора, мощенного булыжником, поднимаясь по стоптанным каменным ступеням бывшего наемного дома, я уже был захвачен могучим прибоем музыки – она вырывалась из узкого ущелья двора и рассыпалась в бездонной неяркой синеве ленинградской весны. Это означало, что Марина дома. Стройная, сочетающая в себе женственную хрупкость с напряженной силой, она отворяла незапертую дверь, из которой стремительно выскакивали многочисленные кошки. Ее лицо поражало: я, наверное, никогда не смогу его описать, потому что у нее, как мне казалось, целая тысяча лиц. Постоянными были лишь огромные серо-зелено-фиалковые глаза. Она жила одна в маленькой квартире с необычайно высоким, как во многих старых домах Ленинграда, потолком, темным от копоти. На стене висел большой портрет ее отца, знаменитого советского дирижера Владимира Дранишникова, и известной певицы Тугариновой – бабушки Марины, которая в свое время пела с Шаляпиным. Обои свисали по углам комнаты, в которой не было ничего, кроме рояля, продавленного дивана и огромного количества нот, партитур, запылившихся статуэток, свежих и давно увядших цветов. Она играет без конца. Я никогда не слышал лучшего исполнения Скрябина! Ее зрачки, как две планеты, то озарены пожаром, то затихают в темных провалах глаз. Часами слушаешь, забывая о времени. Марина своим побледневшим лицом и огромными глазами, обращенными словно внутрь себя, становится похожей на врублевскую «Музу». Она не просто исполнитель, она – творец, подчиняющий себе могучую музыкальную стихию. Кажется, что звуки, творимые ее сильными руками, обретают почти материальную силу, так что невольно рождается мысль о каком-то магическом действе. Двенадцатый этюд Скрябина – вихрь огневых звуков, окрыляющих душу. В восторге Скрябина есть и светлая радость, и нечто мучительно-жуткое, демоническое. Это тема непримиримой борьбы добра и зла – лучезарного света и беспросветного мрака. Бурный динамизм, напор чувств, свойственные гениальной душе Скрябина, делают его столь родственным Врубелю и Блоку. Он, как и они, весь устремлен к поэтическому постижению смысла человеческого бытия, скрытого мглой повседневности. Их объединяет творческая интуиция, безошибочное чувство времени, абсолютный слух Истории. Для их философии искусство – лишь средство постижения высших ценностей человеческого духа.