Призывая любить врагов, Христос имел в виду личных врагов самого человека, его собственных ненавистников и гонителей, которым обиженный, естественно, может простить и не простить. Христос никогда не призывал любить врагов Божьих, благословлять тех, кто ненавидит и попирает все Божественное, содействовать кощунствующим совратителям, любовно сочувствовать одержимым растлителям душ, умиляться на них и всячески заботиться о том, чтобы кто-нибудь, воспротивившись, не помешал их злодейству. Напротив, для таких людей, и даже для несравненно менее виновных. Он имел и огненное слово обличения… и угрозу суровым возмездием… и изгоняющий бич… и грядущие вечные муки».
Но вернемся к нашей беседе с Николаем Николаевичем Рутченко. Глядя на его нервное, исполненное напора мысли и всепожирающего огня бескомпромиссности, диктаторской воли лицо, я будто перенесся в довоенное Царское Село, в маленькую кухоньку на Большой Охте, где в последний раз видел дядю Борю.
– Расскажи мне, Ник-Ник, все, что ты знаешь о моем дяде, – попросил я.
Николай Николаевич отодвинул от себя чашку кофе, и, оглядев меня присущим только ему пристально рассматривающим взглядом, вдруг улыбнувшись (причем глаза его не меняли напряженного выражения), положил свою руку на мою и произнес:
– Ну что ж, изволь! Я сугубо доверительно расскажу тебе, что я знаю о Борисе Федоровиче Глазунове.
Весной 1942 года Борис Федорович состоял в качестве переводчика и делопроизводителя в одном из подразделений гатчинской комендатуры под непосредственным начальством латыша-офицера из Риги Павла Петровича Делле (насколько мне известно, до недавнего времени он был жив и обитал в США). Делле, весьма прорусски настроенный антикоммунист, православный, был женат на русской эмигрантке. Тогда же в команду Павла Делле прибыл из Риги Сергей Смирнов, сын известного водочного фабриканта, бывший осенью 1941 года русским бюргермейстером города Калинина. Он рассказал, что, будучи проездом в Смоленске, близко сошелся с представителями НТС Околовичем и Ганзюком. Смирнов привез также литературу, распространявшуюся НТС, в том числе брошюру Ивана Ильина «О сопротивлении злу силою». Примерно в июле 1942 года с участием Бориса Федоровича и Смирнова состоялось тайное совещание нескольких человек, собравшихся из Луги, Сиверской и Гатчины, на котором было принято решение создать подпольную организацию для борьбы как против коммунизма и Сталина, так и против Гитлера, имея целью освобождение России.
Помимо вербовки новых членов, эта организация занималась распечаткой на ротаторе программных материалов НТС, а также сокращенных текстов других изданий, в том числе брошюры Ильина.
Эта подпольная издательская деятельность лежала целиком на плечах Бориса Федоровича. А в самой организации он, будучи самым старшим, являлся как бы судьей чести…
Поздней осенью 1942 года при тайном содействии Павла Петровича Делле представитель организации Бориса Федоровича вошел в контакт с группой русских эмигрантов в Риге, связанных с НТС, после чего было принято решение о формальном слиянии с этой организацией.
Тогда же была установлена постоянная связь и с представителями НТС в Пскове и Гдове.
В конце 1942 года Борис Федорович и многие другие, входившие в его организацию, были арестованы гестаповцами по доносу из ее членов – бывшего студента Ленинградского института имени Лесгафта Вадима Добочевского, заподозрившего их в связи с советской разведкой. В ходе следствия и очных ставок, в том числе с Борисом Федоровичем, Добочевский покончил самоубийством, выбросившись из окна четвертого этажа. Бориса Федоровича спасло лишь вмешательство Павла Делле и офицера при штабе 18-й армии барона фон Клейста – родственника фельдмаршала. Вместе с ним из-под гестаповского ареста были освобождены и его друзья, сумевшие, как и он, скрыть во время допросов истинное назначение их организации. Только один из арестованных был отправлен в концлагерь.
Это дело было закончено в феврале 1943 года. О дальнейшей судьбе Бориса Федоровича сведений у меня нет…
Рассказав все это, Николай Николаевич задумался, словно присущая ему энергия на мгновение оставила его.
– Как важно было бы написать историю русской эмиграции, – заговорил он вновь. – Всякий раз, когда я навещаю кладбище Сен-Женевьев де Буа, я долго брожу по рядам бесконечно дорогих могил, многие из которых – как памятники русской истории. Ни один народ не перенес такой великой трагедии, такого великого исхода, как русский! Как все запутано и сложно! Как все искалечено и смещено! Я как историк, проведший годы учебы на историческом факультете рядом с твоей Академией на Васильевском острове, все время ощущаю свой долг заниматься теми взрывными этапами русской истории, которые обожгли наши судьбы адским огнем. Я тебе говорил уже, что свое детство провел в Крыму. Мой отец был военным.
Кстати, моя крестная мать – жена генерала Брусилова. И я помню, как моя мать, протискиваясь сквозь толпу таких же несчастных русских женщин, хотела приблизиться к уводимому на расстрел отцу. Ты, конечно, знаешь об этой провокации кровавой Землячки и ее компании, когда они объявили, что всем офицерам надлежит явиться в комендатуру для регистрации. Я был ребенком, но помню, как будто это случилось вчера: колонна русских офицеров, окруженная могучим конвоем, двигалась к месту расстрела. Многие, увидев в толпе родных, кидали через головы конвоя снятые с головы фуражки – последнюю память. Я помню, как моя мать, неистово рыдая, прижимала к груди последнее, что у нее осталось от мужа, – выгоревшую на палящем солнце нашего русского Крыма офицерскую фуражку…
Николай Николаевич замолчал, но я навсегда запомнил выражение его лица: скорбное и непримиримое.
Я уверен, что самое страшное для человека – это потерять Родину. Мы знаем о великом библейском исходе, на памяти так свежа кровавая история многих миллионов русских беженцев… Бывая на Западе, я зарекался общаться с эмигрантами. Искусно натравливаемые друг на друга, одинокие, обездоленные, они представляют глубоко трагичное и часто безысходное явление. Особенно в Париже, где судьбы эмигрантов переплелись словно в змеином клубке. Все друг другу не доверяют. Властвует атмосфера неприязни, переходящей в ненависть. Но при этом встречается и самое трогательное – дружба, свойственная именно эмигрантам, которых в единичных случаях сближает личная привязанность на почве неутоленной тоски по далекой Родине, ставшей в лице СССР для них злой мачехой.
Я помню, как только приехал в Париж – а это была моя вторая поездка за рубеж, – в пасхальную ночь отправился в русский кафедральный собор на улице Дарю.
Испытывая жгучее одиночество, я с трепетом вступил под своды храма, который посещали в изгнании все великие русские люди – от Шаляпина до Рахманинова, от Бунина до Коровина… Я шел с большим волнением на встречу с обломками великой духовности России, с остатками недострелянных русских аристократов, славных воинов белой армии, так трагично проигравших свой бой за Россию. Словом, я ждал встречи с чем-то очень родным и близким.
Золото иконостаса, колеблющееся пламя свечей… Прекрасно и благовдохновенно звучит пасхальный хор, который раньше в Москве я слышал в записи на пластинке.
Стараясь не проявлять нескромность, я жадно впивался в лица прихожан, толпившихся в храме. Как они были не похожи на лица их братьев, живущих там, за «железным занавесом». Хотя у пожилых людей, особенно у женщин, отражалось такое же безысходное горе и вера. А вот лица помоложе – это дети первой волны беженцев. И, наконец – совсем молодые…
Я наслаждался благородством их выражения, а когда увидел в пламени свечи стоявшего вполоборота юношу, он мне показался похожим на юного князя Андрея Болконского или Петю Ростова.
…И вот я стоял рядом с ними в эту светлую пасхальную ночь, ночь Воскресения Христова. Я слушал, как молодые люди тихо говорили между собой. Прислушавшись, я чуть не заплакал: они говорили по-французски. Один из них оповещал другого, что у него сломалась машина, и просил заехать за ним утром…